По действующим в те годы правилам выпускнику института полагалось два года, как минимум, где-то «отработать». Право быть «свободным художником» (моя заветная мечта), не опасаясь, что тебя могут «привлечь» за тунеядство, давало членство в творческом союзе.
Союз Писателей не рассматривался — эта организация считалась немного неприличной в том кругу, к которому мне хотелось принадлежать — речь шла об объединениях попроще и подемократичнее, о чем-то вроде знаменитого горкома художников-графиков. Для литераторов таких «творческих союзов» было четыре.
Но сначала надо было два года «отработать» на государственной службе. К тому же для вступления в профком литераторов требовалось определенное число напечатанных работ - парочки имевшихся у меня на тот момент переводческих публикаций (абсолютно чудовищный Уитмен и чуть более сносный Карл Кролов) явно не хватало.
В институте я получил «свободное распределение» и по сути дела совершенно случайно попал на кафедру иностранных языков в сельскохозяйственную академию им. Тимирязева. Случайность, как часто бывает, оказалась неслучайной. Вскоре выяснилось, что именно на этой кафедре работала моя бабушка (мать отца), умершая за четырнадцать лет до моего рождения. Впрочем, я уже писал об этом в моей книжке «Между шкафом и небом», поэтому не буду повторяться.
Район Москвы, где стоят корпуса Тимирязевки, - хмурый, но привлекательный немного на инфернальный лад. Как известно, с этими местами связаны драматические события романа «Бесы»...
У меня в среднем было три пары в день, кажется, четыре раза в неделю. Это не мало, но уже около половины третьего уроки заканчивались.
Между прочим, именно здесь в одной из аудиторий Тимирязевской академии, оторвавшись от проверки упражнения на Past Simple, я слушал скорбные заводские гудки — хоронили Л.И. Брежнева. Может быть, слово «эпоха» для того, что заканчивалось тогда, слишком громкое, но что-то явно заканчивалось... Всем было немного не по себе...
Спустя примерно полгода моего хождения на службу я сочинил рассказ, героем которого является молодой литератор, преподающий в учебном заведении, весьма похожем на Тимирязевскую академию. В начале рассказа герой, живущий в часе с небольшим езды от места работы (еще одно совпадение с обстоятельствами жизни автора) опаздывает на занятие. И не потому что проспал, а знаете, как бывает: на полдороге к метро вспоминаешь, что оставил дома самый главный учебник — приходится возвращаться, потом поезд уходит из под носа, а следующий (несмотря на неотрывное вглядывание — ну же! - в опутанную пыльными проводами мертвую черноту туннеля) приезжает не через полторы-две минуты, как обычно, а только через семь. Потом двадцать две минуты (вместо привычных пяти, ну, десяти) ждешь нужный автобус (подходят один за другим все, кроме твоего). Короче говоря, герой опаздывает на урок почти на полчаса, и когда, разматывая на ходу шарф и стаскивая куртку, вбегает, наконец, в аудиторию, студенты — дураков нет! - давно разошлись. До конца «пары» около часа. Ситуация неловкая, но что делать? Молодой человек подходит к окну. Мглистый ветреный день. На уровне третьего этажа, то ныряя вниз, то снова взлетая, парит целлофановый пакет... Из стилистических красот этого пейзажного отрывка помню словосочетание «на дне осени»... Юный литератор садится за учительский стол, достает из сумки общую тетрадь формата А4 и начинает писать. Дальше вниманию читателей предлагалось философское эссе, состоящее из ряда комментариев к высказываниям П. Флоренского, Л. Шестова, Н. Бердяева и Ф. Степуна. Цитаты (они же, как известно, «цикады») из сочинений этих мыслителей вместе с авторскими рассуждениями должны были согласно художественному замыслу образовать нечто вроде музыкальной композиции или — на внутренне-визуальном плане — сложно устроенного величественного собора, и наряду с летящей листвой, серыми небесами и прочими деталями видимой реальности создать необходимый фон «понимания и глубины». Рассказ был неумелый (я его никогда никому не показывал), но по своему - и по моему — трогательный.
Говорю это, не боясь разоблачения, так как к сожалению (а может, и к счастью) папка с этим и парочкой других моих рассказов и тремя пьесами, а также все остальные вещи - а именно: чемодан (в котором, кроме этой папки с рукописями, лежали стетоскоп, который я вез в подарок сестре, начинающему кардиологу, магнитофон, джинсы, подарки маме, жене и детям) и еще — отдельно - сумка с целой библиотекой «антисоветских» книг (Шаламов, Солженицын, Розанов, и др. - всего штук сорок, наверное), выданных мне в маленьком шпионском магазинчике в Лондоне, - были украдены на вокзале в Восточном Берлине. По более или менее достоверным сведениям - воровской шайкой румын.
Однажды после очередного урока в академии ко мне подошел студент экономического факультета двоешник Коля: худощавый юноша с симпатичным лицом и нервными пальцами. Подошел с неожиданным вопросом: не мог ли он видеть меня в Троице-Сергиевой лавре.
Надо сказать, что в том далеком 1981 году, когда я начал преподавать в Тимирязевской академии, у меня были длинные волосы, борода, как у микеланджеловского Моисея, и особый как бы всепонимающий взгляд человека, которому открыты последние (ну, или почти последние) тайны бытия. Да, в то время я знал, в чем смысл жизни. А если человек так себя ощущает, обязательно найдутся неопытные души, которые тоже в это поверят...
На Колин вопрос я ответил утвердительно, и мы начали разговаривать. В коридорах академии и во дворе. Иногда он провожал меня до автобусной остановки.
Коля родился и вырос в маленьком поселке под Тулой. В совсем простой семье без особых духовных запросов. Еще в школе пристрастился к курению, алкоголю, употреблению наркотиков, игре в карты на деньги и, Бог весть почему, к чтению. В том числе, к чтению стихов. Узнав про Колину любовь к стихам, я, конечно, сразу спросил, какие поэты ему больше всего по душе, ожидая услышать: Есенин, Рубцов... Но Коля сказал: «Анненский. Особенно вот это». И наизусть прочитал «Смычок и струны». С начала до конца.
… Но человек не погасил
До утра свеч... И струны пели...
Лишь солнце их нашло без сил
На черном бархате постели.
Это было неожиданно и красиво.
Потом я прочитал ему:
Когда к ночи усталой рукой
Допашу я свою полосу,
Я хотел бы уйти на покой
В монастырь, но в далеком лесу...
Коле понравилось...
Чем лучше я узнавал Колю, тем яснее мне становилось, что его поступление в Тимирязевскую академию — нелепость. И когда его исключили (за неуспеваемость), честно говоря, даже обрадовался и немедленно позвал его в гости, чего до тех пор, соблюдая неписаное правило о «дистанционной близости» между студентами и преподавателями, не делал. Он стал довольно часто бывать у меня, брать книги. Поехал в Дивеево, где во время литургии упал в обморок. Спасаясь от армии, оказался в Литве. Стал послушником в Монастыре Святого духа в Вильнюсе. Потом его рукоположили, и Коля превратился в иеромонаха Нестора. В последствие его назначили настоятелем сразу пяти маленьких деревенских церквей в Литве.
В начале 90-х он на своей «ауди» приехал в Москву и зашел ко мне. Раздобревший. Не толстый, но округлившийся. В подряснике. Привез в подарок литровую банку меда. Анненского мы больше не читали. Коля ощущал себя примерно так же, как я в бытность в академии, то есть «знающим». Но я тоже не стоял на месте: перепрыгнув через несколько ступенек, я к тому времени достиг уже сократовских высот и знал только то, что ничего не знаю. Например, мне было совершенно непонятно, радоваться или огорчаться, что наши с Колей «уроки английского» привели вот к этому. Хотя, если бы меня спросили «к чему этому?», я вряд ли смог бы ответить...
Ровно через два «обязательных» года работы меня приняли в профком литераторов при издательстве «Художественная литература». Моя карьера госслужащего завершилась.